Аббат щеголял застольными манерами (к слову, сегодня были не только традиционные овощные и крупяные блюда, которые, надо отдать должное местным поварам, были весьма неплохи, не только рыба в зелени, но и птица, причем не только домашняя, очень нежная и одним своим запахом пробуждающая все чревоугоднические прегрешения, на какие только способна человеческая натура). Явно не избалованный знаниями этикетов священник старался вести себя незаметно, говорил тихо, а на Курта поначалу и вовсе избегал смотреть. Заметив смущение провинциального святого отца, тот пару раз пренебрег приборами, обращение с которыми приветствовалось, но не являлось необходимым условием порядочности, и отпустил несколько замечаний по поводу блюд, напитков и погоды, вследствие чего священник немного расслабился и даже начал почти по-человечески насыщаться. То ли не заметив неодобрительного отношения Курта к своим демонстрациям, то ли решив вдруг сыгнорировать его, аббат перешел во вторичное наступление и начал приправлять еду беседой, а беседу латынью, щедро сдабривая ею едва не каждую фразу. На лицо священника вновь вернулось несчастное выражение — его познания в божественном языке явно были весьма и весьма ограничены, за довольно свободным говором аббата он не поспевал, даже если что-то из сказанного при должном внимании он и смог бы перевести, то скорость, с которой настоятель перемежал родную речь латинизмами, просто оставляла его за бортом и беседы, и всей их маленькой компании. Поначалу Курт, проникшийся вдруг к святому отцу неподдельной жалостью, отвечая на заданные на латыни вопросы, повторял их, говоря что-то вроде «спрашиваете о том-то и этом? так я вам скажу, что» или «если говорить о вот этом, то»; однако вскоре ему это надоело, неприкрытое хвастовство аббата начало откровенно раздражать, и в ответ на очередную реплику (на сей раз о пламени божественной любви) он разразился длинной тирадой о благе скромности, тут же перейдя к преимуществам сосновых дров и разновидностям смол. Священник не понял, кажется, ни слова, ибо если латынь аббата была хорошей, то майстеру инквизитору языки по неясной причине всегда давались просто, следствием чего явилась способность изъясняться бегло, легко и не запинаясь. Наблюдение же за тем, как за его перлами поспевает разум аббата, доставило нехорошее удовольствие — тот подавился перепелом, глаза его остановились и помутнели, став похожими на глаза покойного, и Курт на долю мгновения даже укорил себя за использование столь жестокой шутки, к подобным которой он давал себе слово не прибегать и которую настоятель явно не был в состоянии оценить, за что, впрочем, укорять его было неосновательно. Зато потребность в божественном языке за обеденным столом как-то вдруг сошла на нет.
Тем не менее, некая польза из произошедшего была извлечена — вкупе с уже полученными сведениями начал вырисовываться характер настоятеля. При первом знакомстве Курт побывал в его келье, и что его поначалу удивило, так это то, что располагалась она в отдалении от прочих, но не в самой большой комнате, а в маленькой каморе у лестницы, имея размеры самые скромные, как он предположил (и не ошибся) среди всей братии. Смущаясь, аббат пробормотал нечто о скромности и непозволительности роскошествовать, упомянув тут же об уюте и спокойствии, о памяти смертной и многом другом; Курт же, приметив, что постель его находится под самым сводом, образованным подъемом лестницы снаружи, а стол со светильником и Писанием в глухом углу, сделал вывод: отец настоятель не любит открытого пространства, предпочитает замкнутый мирок и, наверное, спал бы вовсе в гробу, дай ему на то волю и дозволение.
Ergo, аббат — человек, тяготеющий к огражденному, тихому существованию, не обремененный тягой к властвованию за пределами этой ограды, любящий тишину, но не терпящий, когда внутрь его обнесенного стеной мира проникают личности, нарушающие покой и ставящие под сомнение его главенство в этом мире. И, что немаловажно, он — человек, который не вступает в конфронтацию с сильным, предпочитая отыгрываться на слабом. Одним словом, для себя Курт поставил на аббате пометку «неудовлетворительно».
Священник до подобных умствований не поднимался и, когда для разбора дел все трое уединились в настоятельской келье, совершенно искренне рассыпался в похвалах относительно ее устроения. Тот с польщенной скромностью потупился, еще более заострив при том горделивую осанку, и волну самодовольства, хлынувшую от него, не ощутить было нельзя даже Курту, в отличие от некоторых следователей не обладавшему восприимчивостью к тонким материям. По крайней мере, похвала священника растопила корку оледенелого неприятия, которой оградился аббат, посему дальнейший разговор протекал в духе почти братского сообщничества и покоя. Курт терпеливо принял участие в обсуждении погоды, возраста различных построек монастыря, вежливо похвалил кухню (снова), еще более вежливо — недавно достроенную часовню (снова); священник же, кажется, тяготился разговором еще больше, но с каким-то нездоровым самоистязанием продолжал его, невзирая на явное желание поскорее завершить. Наконец, поняв, что это может продолжаться бесконечно, Курт намекнул на нехватку времени, и тот спохватился, понимающе кивая и улыбаясь не к месту.
— Такое вот у нас создалось обстоятельство… — бормотал святой отец; пальцы его тем временем теребили стопку, как две капли воды похожую на ту, что сегодня утром с величайшим терпением разбирал и перечитывал Курт, вот разве что листки были грязнее и еще более рваные. — Тут нам стало известно от поставщика вин в наш постоялый двор… точнее сказать, как — постоялый двор… трактирчик, у нас он один и маленький… деревенька у нас тоже маленькая… не то, чтоб совсем дыра, я ничего такого не говорю, я ведь там и родился, и вырос, и вообще у нас там посторонние редко бывают — так, проездом …